Владимир Ланцберг ([info]berg_05) wrote,
@ 2005-08-16 19:31:00
Previous Entry  Add to memories!  Tell a Friend!  Next Entry
Мемуары

Ковыряясь зубочисткой в извилинах мозга...



* * *




Наше КБ в НИИ считалось царством механиков. Пять сотен одних механиков! Общий гигантский пролёт метров на сто или больше, где отделы отграничивались один от другого рядами невысоких — в человеческий рост — стеллажей со справочниками, нормалями и рулонами ватмана с нереализованными гениальными идеями. За рулонами можно было найти ничей шкалик с реликтовой заначкой самогона, где янтарного цвета жидкость от времени и неприкаянности застывала и годилась для производства украшений.
Иногда под потолком, над нашими чертежами, пролетал маргинальный голубь, выражая критическое к технике отношение. Особенно страдал участок копировки: там калька, тушь…
Гул стоял страшный. Время от времени начальники отделов пытались уговорить главного конструктора сделать перегородки: каждый наивно верил, что уж у него-то будет тихо. Главный отвечал, что министру нравится, когда так.
За пять лет моей работы я ни разу не засёк у нас министра.

А Мишка Кожевников был электроником и работал на другом конце НИИ. Я туда изредка заходил, пытаясь для себя решить, какая из двух знакомых девочек мне более симпатична. Девочки об этом не знали. Мишка догадывался и немного ревновал, пытаясь выдавить меня пузом обратно в коридор. Надо было срочно вспомнить анекдот, чтобы заинтересовать его и остановить.

На четвёртом курсе политеха доцент Нехаенко нас учил:
— Чем мы, механики, отличаемся от электроников? Механик за пять минут находит лопнувшую шестерёнку и на полгода уносит её в ремонтный цех. Электроник полгода пляшет вокруг неработающей схемы и в пять минут припаивает оторванную «соплю».
Нехаенко не знал, что у него есть ещё и другая фамилия, где буква «а» заменена на «у». А дело в том, что вместо привычных «x, y, z» он пользовался набором «x, y, u». Из-за чего наши конспекты изобиловали ненормативностями. Не знаю, зачем так было нужно. Сейчас мне в этом чудится какой-то фрейдизм, а тогда я считал, что доцент просто выпендривается.
Так вот, Кожевников. В свободное от ревности время он разрабатывал схему испытательного стенда для генераторной лампы, которая шла в серию на соседнем заводе. Завод же и выступал заказчиком.
Для того чтобы сделать стенд, надо было знать частоту работы лампы. Частота была засекречена от предполагаемого противника, и прежде всего от нас самих. Назвать её могли только человеку с формой допуска номер ноль. В нашем НИИ это были директор и главный инженер. У начальников отделов, в том числе у Мишкиного шефа Князевского, были первые допуска. У нас с Мишкой — третьи. (Как-то потом я стал обладателем второго и сильно гордился, дурак. Впрочем, о выезде за границу мечтать было нереально.)
Для Мишкиных нужд можно было позвонить на завод заказчику, но, если бы, не дай бог, тот произнёс цифру по телефону, то через несколько мгновений и его, и Князя посетили бы эти, и дальше можно было идти подметать улицы.
Короче, Князевский набрал в грудь воздуха и пошёл к знакомым на завод лично — шпионить. Никто ему там частоту лампы, которую знали все, назвать, разумеется, не мог: не положено. Но могли шепнуть. В курилке. Более того, Князь даже умудрился заглянуть в какие-то бумажки.
— Ну, как? — спросил Михаил, когда шеф вернулся.
— Что я тебе скажу? У тебя же третий допуск…
— А делать-то что? — спросил Мишка для проформы, понимая, что тайне осталось быть таковой максимум пять минут.
— Играем в «крестики-нолики»!
Мишка выиграл мгновенно.
— Ну, раз так… — задумчиво протянул Князь, рассматривая свои длинные холёные ногти, — делай мегагерц на двести восемнадцать. И три десятых.
И пошёл к себе, но с полпути вернулся и взял Мишку за пуговицу голубого халата (весь НИИ щеголял в любимых цветах директора):
— А если эти спросят?
— А что? — сказал Кожевников. — Апрель же месяц! Ну, я и подумал: сделаю-ка мегагерц на двести восемнадцать и три десятых. Чем плохо?
— Резонно, — санкционировал Князь.


* * *

Первой любви у меня не было, была сразу Вторая, в шестом классе. Не могу сказать, что ниша Первой осталась незаполненной. Просто не знаю, как называется то чувство, которое испытывает мужчина к своей сверстнице-первокласснице.
Её звали Неля. Папа её работал капитаном милиции, мама — членом родительского комитета. Есть такие женщины, которые даже дома по хозяйству носят пиджачные пары.
Пока мы преодолевали прописи, Неля получала почти одни «пятёрки». Классе в седьмом — редко выше «тройки» или «двойки». Не знаю, от папы или от мамы были её умственные способности. Мама её и в седьмом классе продолжала оставаться членом комитета и, кажется, уже школьного. Директор вызывал её сразу по двум поводам — поговорить о феноменальных успехах дочери и организовать что-нибудь покрасить или кого-нибудь поздравить. Со второй половиной повестки дня мама справлялась профессионально.
Впрочем, у меня к этому времени была уже Третья любовь.

Но мы пока — о как бы Первой. Так что вернёмся в 1-А.
Она сидела за передней партой, прямо передо мной. Волосы у неё были светлые, что ассоциировалось с образом гения чистой красоты, о существовании которого я тогда не знал, однако, догадывался. И светло-серые глаза, которые с каждым годом становились всё мельче. Хотя основную часть времени я наблюдал её затылок, лицо помню до сих пор. Половину его занимали два зуба, которые обычно отличают грызунов от прочей фауны.
У неё были офигительные тетрадки, видимо, прибалтийской выделки, с линиями не грубыми и размытыми, как у всех нас, а чёткими, тонкими и ненавязчивыми. Бумага была мелованная или почти; не торчали из неё древесные стружки и волокна, о которые ломались наши перья одиннадцатый номер. И даже чернила в чернильнице её парты, казалось, были какие-то особенные, без пыли и тряпок.
Но особенно меня волновал белоснежный накрахмаленный воротничок, каждый день свежий. Всю свою нежность и весь свой талант я вкладывал в рисование или писание на нём чернилами исключительно самого достойного, что приходило мне в голову. Панически боялся посадить кляксу.
Ни родители (четыре штуки), ни учителя действий моих не понимали. Мой отец использовал ремень. Этого не мог взять в толк уже я сам.
Прошли годы. Но, встреть я её сейчас, не могу ручаться, что не нарисовал бы на её воротничке чего-нибудь на память…


* * *

Советский народ ещё не успел оправиться от шока, вызванного появлением на воздушных трассах новой стальной птицы из алюминия — ТУ-104, как Вильяма отправили в дальнюю командировку, через Москву куда-то ещё, и именно туда-то — на ТУ.
В свои четверть века с хвостиком он был не просто молодым специалистом, но уже года три как заводчанином. Поэтому нервы его были крепки, и полёта он в общем и целом не боялся.
Эпоха на дворе стояла дерзновенная: пара человек и один американец уже слетали в космос. На книжных полках партийных работников среди прочих выделялись две толстые, в сине-белых суперобложках, книги А. Аджубея — «Лицом к лицу с Америкой» и «Жить в мире и дружбе». Первую читали. Вторую прорабатывали на политучёбе: это был сборник официальных документов. Кукуруза уже подступала к Пскову и Нарве. Назревала химизация.
Положение требовало прокатиться на новой «тушке» — лучшей в мире, если не думать о французской «Каравелле».
На борту пассажиров снабдили целлофановыми пакетиками для авторучек с чернилами. Целлофан, как известно, не полиэтилен, а того в обиходе ещё не водилось. Знающие люди перекладывали деловые бумаги из капроновых папочек прямо в портфели с тапочками и чистыми рубашками, а ручки вместе с пакетиками оборачивали толстым слоем «Комсомольской правды» и укладывали в папочки. И папочки, и прочие вещи, окрашенные вылившимися несмотря ни на какие ухищрения чернилами, всё равно приходилось выбрасывать. Шариковые же ручки только-только входили в обиход и были исключительно предметом импорта и знаком престижа.
А еще пассажирам выдали по две конфеты «Театральная».

Вильям сидел у окна, а у прохода — какой-то мужик вдвое старше. Братец мой во всю радовался жизни: его любили родственники, ценило начальство, уважали сослуживцы и обожали многочисленные девушки и даже одна женщина — молодая красавица-жена.
У соседа ситуация была не столь однозначна: расцвет социализма он изучил со всех сторон и был уверен, что хотя и живёт в самой счастливой на свете стране, но в весьма неудачно выбранном месте. Так же, собственно, мыслило и всё социально зрелое большинство населения.
Турбины ревели нещадно: ещё лет пять назад никто и не предполагал, что на этом атомном бомбардировщике среднего радиуса действия будут возить командировочных.
Мужик дрожал от гула, терзался и маялся: его обуревали предчувствия. И он рискнул обратиться к Вильяму:
— Вот, лечу…
— Да, я вижу.
— В первый раз лечу.
— Я, собственно, тоже.
— Боюсь, укачает…
На самом деле Вилькин собеседник боялся совсем другого. Но Вильям был простоват:
— А не бойтесь! Они летают на большой высоте и очень быстро, там качка не чувствуется. Все так говорят.
— Вот, — сказал мужик тем не менее, извлекая из кармана пиджака влажный платочек с заботливо порезанным лимоном, — на всякий случай взял.
— Я думаю, не понадобится, — брат был потрясён глубиной драмы. — Всё будет хорошо.
Но старший товарищ был опытен и понимал, что молодёжь склонна смотреть на мир сквозь розовые очки. Ему требовалось проконсультироваться с реалистом. К тому же Вилькина психотерапия была коротка и непрофессиональна.
Реалист (судя по бывалому виду) сидел через проход и к диалогам расположен не был. Но мужика уже было не остановить:
— Вот, лечу, — сказал он, перегибаясь через поручень кресла.
— … — сосед через проход предпочитал мимику и жест в лаконичном формате.
— В первый раз лечу!
— … .
— Боюсь, укачает.
— Вам же сказали: не бойтесь! — распечатался собеседник, слегка нервничая. — Машина хорошая, надёжная. Правда, бывает, что на большой высоте встречаются огромные воздушные ямы, и тогда он падает.
Мужик побледнел и как последнюю надежду вытащил мокрый платок с четвертованным лимончиком:
— Вот, прихватил на всякий случай!
— Да не понадобится…


* * *

Всё-таки я работал на номерном заводе!
Поэтому после моих разборок с КГБ, случившихся в июне 1978 года, когда «контора» взялась за наш саратовский КСП с целью искоренения авторской песни, тусовки нацменов, гнезда инакомыслия и болота «упадничества» (так ГБ это называла) начальство почло за благо переместить меня вбок — на участок работы, где никакой изменник Родины навредить бы не сумел. Во-первых, об изделии, которое там шло, все шпионы капстран и третьего мира давно доложили своему руководству. А во-вторых, оно охранялось настоящим цербером. И это было безопасно и незыблемо.
Моей миссией являлось осуществлять как бы конструкторский контроль над производством этого чуда техники, никому не давать вмешиваться в устройство и процесс, а главное — ничего не делать самому. Такая халява была возможна только при развитом социализме!
Теперь — детали.
Шкатулка эта волшебная называлась «ИЛ-14», но в отличие от своего тёзки, ещё дожигавшего ресурс в полярной авиации, никуда не летала и никого не возила. Это был испытатель радиоламп, четырнадцатая модель.
Под крышкой, покрытой молотковой эмалью, находилась приборная панель, утыканная панельками ламповыми (для электронных приборов, разумеется, а не лампочек Ильича). А также кнопками и рукоятками. Надо всем этим царил хрензнаетчегометр со шкалами линейными и логарифмическими, прямыми и обратными — кому какие нравятся.
И была там чудо-кнопка гигантских размеров, которую я сначала никак не мог нажать, — кнопка высоковольтного выключателя.
Но я немного забежал вперёд. Мне следовало упомянуть, что прибор этот гнали на весь соцлагерь, а также на страны, борющиеся за торжество социализма в Африке, Азии и Латинской Америке нашим оружием.
Как любая ерунда, стоящая на вооружении (а именно таков был статус коробки), она подлежала надзору заводского военпреда. Человека этого звали не иначе, как Адмирал, и относились к нему не лучше, чем на всех заводах к его коллегам. Носил он две большие подполковничьи звезды, но на чёрном кителе, ибо был морским офицером и, соответственно, кавторангом. За белую щёгольскую фуражку его и звали Адмиралом.
Работа у него была троглодитская — никого не подпускать к изделию на расстояние вытянутой руки, чтоб ничего не меняли. Даже самих разработчиков. Всё, что было испытано, утверждено, принято на вооружение и шло в производстве, должно было оставаться неприкосновенным.
Допустим, перестали металлурги гнать такой-то уголок, и следовало в изделии заменить его другим. Сколько крови стоило начальникам разных рангов пробить эту замену через Адмирала! Простых смертных к нему даже не посылали.
Так вот, отчаявшись нажать эту каменную кнопку, я пошёл в цех, где делали кирпич имени самолёта, и выпросил бракованный выключатель. Принёс в КБ и стал постигать его тайну.
Что такое высоковольтный выключатель? Вся его высоковольтность заключается в огромном расстоянии между разомкнутыми контактами (чтобы напряжение не пробило воздушную изоляцию и искра не разрушила контакты), да в том, что расходиться при размыкании контакты должны мгновенно — опять же, чтоб искра долго не искрила. Поэтому и нажимать кнопку приходилось, преодолевая дистанцию сантиметров пять.
Что я увидел, став обладателем этой адской машины? Нижнюю панель из пресс-порошка, из которой торчали вверх две цилиндрические скалки-направляющие. По ним ходила верхняя панель. И на той, и на другой были половинки контактных пар. Всё просто. Разводились они довольно мощными пружинами, чтобы быстрее было.
Но в верхнюю панель были запрессованы металлические втулки, которыми она и надевалась на скалки. Понятно, зачем: не пластику же по металлу елозить — он бы посыпался моментально. А так — сталь по стали, всё как учили.
О смазке не было и речи: изоляция должна была быть идеальной. А втулки ходили по скалкам на скользящей посадке, впритирку. Однако при этом в верхнюю панель были вмурованы без особой гарантии нужной точности. Кроме того, находились они сбоку от страшной кнопки, и при нажатии их на скалках перекашивало.
Мне сразу захотелось посмотреть в глаза человеку, придумавшему это орудие пытки. А заодно всем тем, кто это подписывал и гнал несколько десятков лет, посильно крепя нашу оборону.
Я пошёл к Адмиралу. Показал прибор: терять мне было нечего. Он спросил:
— Чего ты хочешь?
Я хотел выбросить дорогостоящие втулки, дырки сделать прямо в пластике верхней панели, а посадку учредить широкоходовую. Это как если бы пиджак нашего первого президента (я имею в виду далёкое постсоветское будущее) сидел на плечах второго. Всё равно контакты были такой величины, что скалки не дали бы им промазать друг по другу.
— Ну, нарисуй, — неожиданно сказал Адмирал, и я понял, какой же скучной жизнью живёт этот вполне нормальный мужик!
Потом мы пошли в цех пластмассовой штамповки и заказали панель по моему эскизу.
Дня через три собрали выключатель. Адмирал предупредил, что менее пяти тысяч циклов включений-выключений его не устроят.
Поместили эту штуку в маленький прессик, дело которого было автоматически нажимать выключатель, включая и выключая его. К микрику, что находился у него внутри, присоединили контакты счётчика импульсов. Посадили рядом девочку с клубком мохера и спицами — для учёта и контроля. И процесс пошёл.
Микрики ломались раза три, но таков был их ресурс. На шестнадцатой тысяче Адмирал изрёк:
— Хватит ерундой заниматься, рисуй приказы.
Первую половину фразы он адресовал себе, вторую мне.
Выключил испытательный стенд, а девочку с полуфабрикатом вернул на место.
Означало это, что изменения приняты, и моя идея пойдёт в серию. Приятно было, что я избавлю воинов стран Варшавского договора и их африканских коллег от тяжёлого, изнурительного труда!
Также это означало, что я должен взять бланки приказов на изменение и начертать на них эскизы обновлённых деталей. Рисовать следовало на кальке тушью, правда, от руки пером, что проще, чем по линейке, циркулем или рейсфедером. И то благо! Но всё равно дело требовало некоторой сноровки и аккуратности, чего за мной отродясь не водилось.
Забегая вперёд, скажу, что в конце концов насобачился. Пришлось вспомнить первую школьную симпатию, а также все домики и машинки, изображённые мною на её белоснежном воротничке пером номер одиннадцать и волосатыми чернилами.
Приказы надлежало подписать у шефа КБ, затем у военпреда, сделать с них синьки и отдать в цех для изготовления деталей. А заодно внести поправки в основной комплект чертежей.
Когда я подписывал у начальника первые калечки, выяснилось, что он абсолютно не был в курсе нашей крепнувшей дружбы с Адмиралом и думал, что это моя художественная самодеятельность. Я дал ему честное слово по поводу своей адекватности и понёс приказы дальше. Окружающие смотрели на меня очень внимательно и тревожно.
Потом привыкли.
Потом все стали подсовывать мне свои опусы — а вдруг через меня проскочит у Адмирала. Приходилось вникать, что брать, а что нет. Брал не всё. Дошёл до того, что не всегда объяснял, почему не беру: казалось, нюхом чуял, чего Адмирал не воспримет. Но с моими капризами мирились — а что делать!


* * *

Русских языков становится всё больше. Скоро это будет предметом нашей национальной гордости.
Первыми начали эстонцы, почувствовав свою скорую независимость. Они решили (а мы послушались), что отныне слово «Таллин» должно быть — «Тааллиинннн». И мы начали скрупулёзно пересчитывать количество одинаковых букв, чтобы, не приведи господь, не пропустить ни одной (лучше для страховки добавить). Иначе это было бы грубым вмешательством в их внутренние дела.
Нехорошоо.
По импеерскиии.
Потом воспряла бывшая Малороссия. И всё, что было «на Украине», стало «в». Родственники, жившие «на», спрятались куда-то «в». Вскоре и всё остальное оказалось там же.
«В…» сделалось нормой. Выражение «На…» стало ненормативной лексикой.
Думаю, со временем, украинизируясь, мы начнём работать на компьютерах, изготовленных в Тайване, отдыхать в Кипре, а недостающий сахар закупать в Кубе. Много чего недостающего нам приходится добывать в квадрате и в кубе, но тут случай особый.
Если, не дай бог, Соединенные Штаты вспомнят о своей незалежности от нас, придётся вместо Техаса ездить в Тексас. А заодно требовать замены «Моску» и «Раши».
Но это ещё мелочи. Вот когда Саудовская Аравия даст понять, что она нам не Северная Асетия, мы в очередной раз вздрогнем и — перейдём на арабскую письменность. Указ Президента «О вертикальном крышевании всего» выйдет шрифтом «цветущий куфи». Левши воспрянут, а правши робко, с извинениями, начнут бороться за признание десницы второй государственной рукой.


* * *

А в школе, в школе у нас какая музыка была!
Звали её Нонна Дмитриевна. Урок начинался с лёгкой истерики:
— Геки, кихо!
Тут мы принимались резвиться по-настоящему. Пару раз она звала «гиреккора». Директор Злобин Алексей Иваныч вынужден был терпеть Нонну из-за того, что музыкально грамотного хотя бы в пределах трёх октав человека, готового выйти один на один с детьми, было не сыскать.
Однажды Нонна показала нам немножко нот. Тема эта продолжения не имела: смысла их нам не объяснили, пользоваться не научили. Народ так и не уразумел: ноты — зачем они?
К этому времени я уже четвёртый год испытывал на прочность детскую музыкальную школу № 3. Там, пока на сольфеджио нам играли диктант, от избытка энтузиазма успевал подписать к мелодии второй голос, а порой и аккомпанемент — из головы. Директор и теоретик Юрий Александрович Воскресенский ставил мне «пятёрки» с минусами разной длины. Иногда маленькую цифирку с хвостом на полстраницы. Он вообще был ироничен и издевался над нами, но так, что не все это улавливали. Я же его боготворил. У нас с ним был молчаливый договор о ненападении: он недолюбливал туповатых и ничего не мог с собой поделать. А я среди таковых у него не числился.
По хору, где мы пели на три голоса, судьба тоже была ко мне благосклонна.
Хуже того, с первого класса ДМШ я сочинял музыку, всякие там песенки, и сам их записывал. В шестом классе хоровик Марк Львович Тёмкин заставил всю школу петь мой «Пионерский марш» с самодельными коммунистическими словами. Ребята меня искренне поздравляли. Я, как мог, скромно, говорил:
— Да чего уж там!

А в средней школе № 75 на пении мне было откровенно скучно: ещё в дошкольном, прости, Господи, пенитенциарном учреждении большинству воспитанников адресовался следующий репертуар:

Лес дремучий снегами покрыт.
На посту пограничник стоит.
Ночь темна и кругом тишина,
Спит советская наша страна.

Моя мама, музыкальный руководитель граждан млечного возраста, учила этой песне детей старшей группы. Нонна, халтурившая в детском саду параллельно со школой, — тоже. Чтобы не готовиться к занятиям дважды, она скармливала нам детсадовский материал. Педсовет и завуча это не волновало: лишь бы «гиреккора» не звала.

Воробьи, воробьи
И соловушки малы…

Я громко и с выражением пел «коровушки». Нонна ставила мне «четвёрки» по своему предмету, которые знатоками тайн наробраза трактовались как «двойки» по поведению. Но «пара» за непослушание, появившаяся в табеле, способна была испортить человеку карьеру и поломать жизнь, а «четвертак» смотрелся почти пристойно. Наша школа всегда отличалась посильной гуманностью!
В зрелые годы, классе в седьмом, я возненавидел Нонну с новой силой вот по какой причине: она работала в ближайшем к нашему дому детском саду, так что маме приходилось переться дважды в день на другие концы посёлка. А потом всё чаще и мне: я начал помогать ей, особенно по праздникам. Но обидно было за маму.

Позднее, уже в институте, у нас была химичка, которая говорила «проволовка» и «отверствие». Мы оживлялись: привыкнуть к этому было невозможно. В такие минуты мне казалось, что она сейчас крикнет:
— Геки, кихо!


* * *

Царь Давид.
Не царь, не царь, но вполне аристократ духа. Школьный физик в трёх старших классах Давид Львович Мильштейн. Пожилой лысый литовский еврей. В возрасте под семьдесят, когда я уже доучивался в институте, он развёлся с женой, с которой прожил тридцать восемь лет: вдруг ей разонравилась его национальность.
Физику вёл блестяще. Я на него молился. Обладал он великолепным юмором. Правда, заметив на доске нарисованный мною шарж на него, обижался и быстро стирал.
Если большинство учителей трактовали пятибалльную систему оценок как четырёхбалльную («кол» я получил лишь однажды, в седьмом классе по алгебре), то Давид упростил её до двух оценок — «пятака» и «пары». Из девушек получить «пятак» был шанс только у Наташки Бацмановой. Старательных было несколько, а умная — одна. Давида было не обмануть.
Впрочем, гамма характеристик, выставляемых им в журнал за четверть, отличалась большей тонкостью.
Однажды мне пришлось проходить контрольный опрос в одиночку, позже всех, из-за болезни. Школа уже надоела, в физики я не стремился и, по моим оценкам, тянул на «два» с плюсом. Давид поставил мне дежурную «пятёрку», но, наклонившись к самому уху, хотя в кабинете никого не было, сказал:
— Чтобы быть физиком, мало иметь хорошую голову. Надо ещё иметь и хорошую жопу!
Я в очередной раз убедился, что некоторые учителя тоже люди.

Иногда на уроке оставалось несколько свободных минут, и Давид, тоже уставший от школы, позволял себе и нам потрепаться на сторонние темы.
Была зима, большой хоккей, и Вовка Хрипунов, мой сосед по парте (обе серебряных медали на класс были высижены на одном предмете школьной мебели) спросил Давида:
— А вы можете назвать первую тройку нападения чехов?
Чехов Давид не знал, и пижон Вовка торжествующе произнёс:
— Прл, Недомански, Черни!
Давид думал ровно одну секунду, после чего нанёс Хрипунишке ответный удар:
— А назови тройку нападения немцев!
Хрипунову — да не назвать немцев? Все ведущие хоккеисты мира были чуть ли не личными его знакомыми.
— Неправильно, — ответил Давид, чем поверг Вовку в шок. — Гез, Мартенс, Штегеман.
Ну, ни фига себе!
Секрет раскрылся через непродолжительное время, когда эти фамилии обнаружились на обложке учебника немецкого языка.



* * *

Откуда вообще берутся жизненные правила?
Откуда угодно. Хоть из надписей в общественных местах.
В нашей студенческой общаге на женском этаже на одной из дверей был плакат. Изображён на нём был дорожный «кирпич», под которым предлагалось: «Стой! Прежде, чем войти сюда, подумай, нужен ли ты здесь!».


* * *

Война помешала маме освоить музыку всерьёз: вместо одесской консерватории Сонечка Валерштейн оказалась в Ташкенте, на заводе, где делали «катюши».
Былые курсы машинописи и стенографии позволили ей занять нишу в той части заводской интеллигенции, что была поближе к начальству. Эта деятельность была достойно продолжена уже замужем, на саратовском 306-м заводе, в ОКБ. Прервать её пришлось из-за меня.
Сначала я не прижился в детском саду: другие советские детки обзывали меня жидом и били, приговаривая: «Жид, жид, по верёвочке бежит!». Я отказывался ходить «на работу». Потом и вовсе заболел, и с небольшими перерывами валялся в постели лет девять. Последний трёхмесячный заплыв был в седьмом классе.
Но уже лет через пять сидения в домохозяйках мама стала задумываться о нормальной трудовой деятельности. Окончив экстерном вечернее отделение нашей музшколы по классу аккордеона, она то с довоенной «Баркаролой» размером ¾, то с невнятного роду-племени «половинкой» радовала обитателей детских дошкольных учреждений и пионерлагерей доступной ей музыкой.
Память не удержала эпизодов, в которых мама играла бы на рояле. Но на пианино — сколько угодно. По-дамски, с «блямблямсами», нажав на педаль в начале произведения и не отпуская до конца. Эмоциональность не способствовала попаданию по клавишам, но публику захватывала.
Музруководителем мама оказалась прирождённым. Она постоянно превышала полномочия, ввязываясь в воспитательный процесс, как Наполеон в баталию. Писала сценарии, ни один из которых не повторял прежних. Придумывала фокусы, костюмы, сюрпризные моменты. Заставляла меня изобретать технические трюки вроде появления Нового года с потолка в самолёте. Чуть ли не каждая вторая передача областного телевидения с выступлениями детсадовцев была «мамина».

В конце 1965 года серьёзно заболел дед, и ей пришлось срочно лететь в Одессу. Как раз назревали новогодние праздники в подопечных садах и яслях, которых у мамы было несколько. И она со всеми договорилась, что проведёт их после Нового года, когда вернётся.
У меня были последние зимние школьные каникулы, и я, вопреки традиции, не болел. Строил большие планы.
В дверь позвонили. Знакомая заведующая, представлявшая интересы детского сада № 105 «Солнышко», с порога принялась объяснять, что родители слёзно просят провести праздник до января.
— Вам ничего делать не придётся, только подыграть!
Я сжалился. Материал был у меня на слуху, ноты не интересовали.
Пришёл домой, усталый, но довольный, предвкушая полторы недели личной жизни. Фигушки! Как можно было объяснить следующей заведующей, что в том саду я смог, а в этом не смогу? И я отыграл второй раз.
Оставались 41-е ясли. Понятное дело, не остались и они. Там, конечно, всего было меньше. Правда, в некоторых группах, где паслись самые маленькие клиенты, а фортепьян не было, приходилось лажаться на аккордеоне, но мне уже было всё равно. Я прошёл школу пионерлагерей, где вожатых было больше, чем детей, пионерки обладали недюжинным опытом, костры воздвигались высоты семиметровой, тонули и отравлялись все дети и взрослые по очереди, зато «на музыке» не играл вообще никто, и ценилось это искусство неимоверно, почти как в армии.
После бала ко мне подошла невысокая женщина, инспектор РОНО по имени Прасковья, отчества не помню. (Через пять месяцев она придёт курировать наше выпускное сочинение по литературе, и это её, Парашу, наречённую так школьниками, учителям придётся старательно отвлекать от меня во время моей полуистерики по поводу забавного литературного эпизода. Я об этом рассказывал.) (Я знаю, это она, она придумала все пионерлагеря на свете, с их смертоносными салатами!)
Параша подошла торжественной походкой и сказала:
— Так вы и есть тот самый (Именно так; выделить надо! Слухи-то шли о матери!) Ланцберг? Мне о вас много хорошего рассказывали, я не верила, что такое может быть. Сейчас убедилась. Спасибо!




(Продолжение следует.)



Create an Account
Forgot your login or password?
Login w/ OpenID
English • Español • Deutsch • Русский…